– Ладно, – просто ответил Бийо и стрелой бросился прочь от ратуши.

XI. Тесть

Тем временем, как обычно бывает в таких случаях, по толпе поползли слухи, и она стала распаляться все сильнее и сильнее. Ею двигала уже не ненависть, а отвращение, люди уже не угрожали, а просто бесились от ярости.

Крики «Долой Фулона!» и «Смерть Фулону!» летели, словно смертоносные ядра; все увеличивающаяся толпа уже начала теснить солдат охраны.

Повсюду стали слышны призывы к насилию.

Угрозы раздавались уже в адрес не только Фулона, но и выборщиков, которые его защищали.

– Они позволили пленнику сбежать, – говорили одни.

– Войдем в ратушу, – предлагали другие.

– Подожжем ратушу!

– Вперед! Вперед!

Байи понял, что у него остался лишь один выход, так как подмога от Лафайета все не шла.

Выборщики спустились в толпу и принялись уговаривать наиболее горячих ее представителей.

– Фулон! Фулон!

Этот крик, этот вой разъяренной людской стихии не смолкал.

Люди начали готовиться к штурму, которого стены ратуши не выдержали бы.

– Сударь, – обратился Байи к Фулону, – если вы не покажетесь толпе, эти люди решат, что мы позволили вам бежать. Они взломают дверь, ворвутся сюда, увидят вас, и тогда я уже ни за что не отвечаю.

– Никогда не думал, что меня ненавидят до такой степени, – бессильно свесив руки, проговорил Фулон.

Опираясь на плечо Байи, он доплелся до окна.

При виде его раздался ужасающий крик. В одно мгновение солдаты были смяты, двери сорваны, людской поток разлился по лестницам, коридорам и залам.

Байи выставил вокруг пленника оставшихся в его распоряжении солдат и принялся уговаривать толпу.

Ему хотелось внушить этим людям, что убийство может порой быть объяснимым, но оправданным – никогда.

Рискуя собственной жизнью, прикладывая неимоверные усилия, он наконец вроде бы добился своего.

– Ладно, – согласились нападавшие, – пусть его судят, но потом пусть повесят.

Дебаты дошли как раз до этой точки, когда в ратушу прибыл г-н де Лафайет, приведенный Бийо.

Его трехцветный султан, один из первых, появившихся в Париже, заставил шум смолкнуть, а гнев – утихнуть.

Проходя через толпу, командующий национальной гвардией повторял все сказанное Байи, только с еще большей энергией.

Его речь убедила всех, кто его слышал, и в зале ратуши дело Фулона было выиграно.

Однако находившиеся на площади двадцать тысяч взбешенных людей не слышали г-на де Лафайета и продолжали упорствовать в своем неистовстве.

– Пойдемте! – заключил Лафайет, который, естественно, полагал, что убежденность тех, кто его слышал, передалась их товарищам на площади. – Пойдемте, этого человека следует судить.

– Верно! – послышалось в толпе.

– Поэтому я приказываю доставить его в тюрьму, – продолжал Лафайет.

– В тюрьму! В тюрьму! – завопила толпа.

Генерал дал знак солдатам, находившимся в ратуше, и те повели пленника на улицу.

Толпа на площади поняла лишь одно: добыча идет к ней в руки. Этим людям даже в голову не пришло, что кто-то надеется отнять ее у них.

Толпа, если можно так выразиться, почувствовала приближающийся к ней запах свежего мяса.

Вместе с Байи и несколькими выборщиками Бийо встал у окна, чтобы посмотреть, как пленник в сопровождении охраны станет пересекать площадь.

Еще находясь внутри здания ратуши, Фулон то и дело что-то растерянно бормотал, тщетно пытаясь скрыть свой ужас за уверениями в том, что бояться ему нечего.

– Люди добрые, – говорил он, спускаясь с лестницы, – мне опасаться нечего, я – среди своих сограждан.

Вокруг него уже стали слышаться насмешки и оскорбительные словечки, когда вдруг он вышел из-под темных сводов и оказался на лестнице, спускавшейся к площади. В лицо ему ударили ветер и солнце.

И тут же из двадцати тысяч грудей вырвался крик – крик гнева, грозный рык, вопль ненависти. Солдат охраны тотчас же сбили с ног и разбросали в разные стороны, сотни рук подхватили Фулона и потащили в угол площади, где высился роковой фонарь, это омерзительное и жестокое орудие народного гнева, который толпа называла правосудием.

При виде этого зрелища стоявший у окна Бийо закричал, выборщики пытались подбодрить солдат, но те уже были бессильны что-либо сделать.

Лафайет в ужасе выскочил из ратуши, но не смог пробиться даже сквозь первые ряды толпы, громадным озером заполнявшей пространство между ним и фонарем.

Забравшиеся, чтобы лучше видеть, на каменные тумбы, окна, выступы зданий, на любые, бывшие в их досягаемости возвышения, зрители пронзительными криками поддерживали возбуждение в актерах этого жуткого спектакля.

А те играли своею жертвой, как стая тигров играла бы беззащитной добычей.

Палачи уже начали ссориться из-за Фулона, но в конце концов поняли, что, если они желают насладиться его агонией, им следует распределить между собой роли.

В противном случае он просто будет растерзан на куски.

И вот одни подняли Фулона с земли; несчастный был уже не в силах даже кричать.

Другие, сорвав с него галстук и изодрав одежду, накинули ему на шею веревку.

Третьи, взобравшись на фонарь, перебросили через него эту веревку, уже впивавшуюся в шею бывшего министра.

На какой-то миг Фулона подняли высоко вверх и с веревкой на шее и связанными за спиной руками продемонстрировали толпе.

Затем, когда толпа вдоволь натешилась зрелищем жертвы и нарукоплескалась, прозвучал сигнал, и бледный, истекающий кровью Фулон взвился под железную поперечину фонаря под свист и гиканье, которые были еще страшнее смерти.

Все, кому до сих пор ничего не было видно, могли теперь созерцать раскачивающегося над толпою врага народа.

Но тут раздались новые крики: теперь уже нападали на палачей. Почему это Фулон умер так быстро?

Палачи пожимали плечами и лишь указывали на веревку.

Веревка была старой, ее волокна лопались у всех на глазах одно за другим. Отчаянные судороги бившегося в агонии Фулона довершили дело, веревка в конце концов порвалась, и полузадушенный Фулон рухнул на землю.

Оказалось, это был лишь пролог к казни, бедняга побывал лишь в преддверии смерти.

Несколько человек бросились к приговоренному, но он лежал тихо и убежать не мог: падая, Фулон сломал себе ногу ниже колена.

И тем не менее вокруг послышалась ругань – ругань глупая и необоснованная: палачей обвиняли в неумелых действиях. И это их-то, людей изобретательных, выбравших старую веревку в надежде, что она не выдержит!

И надежда эта полностью оправдалась.

Но вот на веревке завязали новый узел и снова надели петлю на шею несчастному, который, уже полумертвый, хрипящий, блуждающим взглядом искал, не найдется ли в этом городе, слывущем центром цивилизованного мира, хоть одного штыка из ста тысяч, принадлежащих королю, министром которого он был, – хоть одного штыка, способного проделать проход в этой орде каннибалов.

Но вокруг ничего – только ненависть, оскорбления и смерть.

– Добейте меня, за что же такие страдания! – в отчаянии воскликнул Фулон.

– Погоди, – ответил ему чей-то голос. – Ты нас долго заставлял мучиться, теперь помучайся сам.

– Да и крапиву свою ты еще не успел переварить, – добавил другой.

– Постойте! – вскричал третий. – Неплохо было бы привести сюда его зятя Бертье, на фонаре еще есть местечко.

– Поглядим, какие рожи скроят друг другу тестюшка и зятек, – добавил кто-то.

– Добейте меня! Добейте! – продолжал умолять Фулон.

Тем временем Байи и Лафайет просили, требовали, кричали, пытаясь пробраться сквозь толпу, но Фулона вновь вздернули на фонарь, и веревка снова лопнула, и все их просьбы, мольбы, весь их смертельный ужас, ничуть не меньший, чем ужас осужденного, – все потерялось, растворилось, заглохло среди всеобщего хохота, которым была встречена вторая неудачная попытка.

Байи и Лафайета, этих еще три дня назад безусловных выразителей воли шестисот тысяч парижан, теперь уже никто не слушал, даже дети. На них лишь шикали: они мешали смотреть спектакль.